В начале февраля в прокат выходит новый фильм Павла Руминова «Мертвые дочери». По сути, это дебют Руминова в полнометражном кино, поскольку два предыдущих его фильма — «Deadline» и «Человек, который молчал» — были сняты видеокамерой с рук со смехотворным даже по российским меркам бюджетом. Так вышло, что Руминов, несмотря на безусловный талант, долгое время оставался в тени, но теперь, когда съемки «Мертвых дочерей» завершены, ситуация как будто закономерно накаляется: влиятельная энциклопедия Taschen включила его в сотню главных режиссеров мира наряду с Ханеке и Кар-Ваем; в Голливуде купили права на римейк «Дочерей…»; создатели фильма «Звонок» не скупятся на комплименты в адрес Руминова.
Пролог
Мы встречаемся с Пашей в его квартире на окраине Москвы. «Живу я в Солнцево, а здесь скрываюсь ото всех», — поясняет он мне. Первое, что бросается в глаза, — неимоверное количество дисков с фильмами, разбросанных тонким слоем по всей квартире, и множество книг о кино, преимущественно на английском. В остальном же обстановка квартиры весьма аскетична: видно, что Руминов здесь работает, а не живет; ноутбук, одиноко стоящий на столе, выполняет функцию монтажного пульта, за которым решается судьба «Мертвых дочерей». «Здесь и монтирую, — подтверждает мое наблюдение Паша. — Ну не в монтажной же это делать: там все ходят, кофе пьют, разговаривают…» Я сажусь на диван, а Руминов тем временем ищет диск с последним, еще не обнародованным тизером «Дочерей…», сидя на полу. «Девять из десяти человек, имеющих отношение к фильму, ничего не знали о кино. Мне все приходилось объяснять, у нас же никто ничего подобного не снимал до этого», — говорит он. Мне сразу же вспоминается его манифест, написанный после съемок «Deadline», после которого Пашу не раз упрекали в излишней самоуверенности. «Тот манифест… Ну я просто не мог его не написать! Знаешь, бывает у человека потребность, скажем, выпить пива. Тут то же самое. Из-за моей любви к предмету меня очень оскорбляла ситуация с русским кино. Как мальчик, выросший на «Индиане Джонс», может ассоциировать это с искусством?»
— С «Дочерями…», да и с вами сейчас так все носятся, что дух захватывает. Этот энтузиазм вас не пугает?
— Это ерунда. Конечно, страшно, но это фантазийные эмоции. Точно так же должно быть страшно футболисту, который выходит в финал Лиги чемпионов: страшно, но а куда еще он должен стремиться — выйти пинать консервную банку, что ли? Это нормально. И должно быть страшнее. Именно поэтому, если бы я сейчас выпускал фильм в Америке, было бы гораздо лучше — там же совсем другая конкуренция и, соответственно, фактор страха!
— Вы, как я понимаю, позиционируете себя как режиссера жанрового кино. А в чем, собственно, разница по сравнению с тем, что мы имеем сейчас? Я не беру в расчет какие-то качественные параметры.
— Это фильм, а не заснятая реальность. Нажать на кнопку, взять объект в кадр, смонтировать — это очень легко, но киноискусство — другая вещь, это создание мира. У нас есть прекрасные мастера в авторском кино — тот же Звягинцев, Герман, Сокуров, — но я не вижу авторов в жанровом кино, которые могли бы создать свой мир. Мне кажется, в кино очень важно осознавать: если то, что касается академических вещей, не выдерживает ровным счетом никакой критики, кладите краску весело, как говорил Трюффо. Кино не пробирочное искусство, из него должна исходить жизнерадостность, оно должно быть движимо страстью. Требование оригинальности, которое якобы выдвигается, — это большое лицемерие. Наша страна имеет то кино, которое она хочет иметь. Но у нас полно своих плюсов: вечная наивность, вечное ожидание мира. Страна прекрасна. И со временем археологи смогут раскопать массу интересного искусства.
— Мне вот, кстати, всегда это было непонятно на примере того же футбола: Россия вроде как существенно больше, чем Бразилия, однако у них почему-то находится талантливых футболистов на десять сборных, а у нас со всеми нашими городами и весями еле-еле на одну набирается. То есть получается, что талант у нас — нечто неуловимое, призрачное.
— Талант в нашей стране поражает. Есть же, к примеру, группа Silence Kit, фильм «Возвращение», ну не важно. Есть «Живые журналы», в которых нормальные люди пишут нормальные мысли. Иными словами, у нас есть поле, и хрен его знает, сколько еще талантов там спрятано. Пусть вырастет то, что есть, и мы узнаем свою страну. И когда, обсуждая мой фильм, рассуждают, провалится он или нет — это такая чушь! Это нечто сродни тому, как если бы во время Сталинградской битвы после промаха вас бы спросили — вы уйдете из артиллерии? Нет, б*ь, не уйду, и если надо, я и свою руку заряжу в пушку! У нас очень серьезная, мрачная ситуация — всем же понятно, что каждую секунду на рынок выбрасывается откровенный трэш, порожденный нигилистической системой в умах людей. Рождается совершенно непредсказуемое поколение. Это симптомы общества, которое готово проглотить любой фашизм. А искусство всегда держит в тонусе, вот в чем функция Ларса фон Триера и тому подобных режиссеров. Это очень важная штука на протяжении всей истории человечества.
— Паша, а что бы вы хотели увидеть на лицах людей после премьеры фильма? То есть вы ставите какие-то внутренние задачи перед фильмом?
— У меня есть такое убеждение, что фильм должен быть гуманитарным нокдауном, после которого человек очнется в другом, более интересном мире. Американские психологи называют это «сдвиг парадигмы». Этого мне будет достаточно. У меня есть свой кодекс, своя система, по которой я пытаюсь воспрепятствовать проникновению того, что, на мой взгляд, может ранить мир, потому что у нас такая ситуация, что ты можешь делать все что угодно в кино. Это страшно.
— Может быть, нам сейчас не хватает некой условной цензуры? Есть же пример советского времени, когда, как становится ясно, от нее был толк.
— Все, что существует в мире, существует внутри человека. И внутри каждого из нас есть свой Джордж Буш. Потому что когда вы, например, курите, вы задеваете жизненно важные органы вашего организма — и тем самым выступаете Джорджем Бушем по отношению к своей внутренней цивилизации. Естественно, цензура есть внутри каждого человека, поэтому не нужно ничему удивляться. Но ответ такой: есть путь тьмы, то есть путь сна, и путь разума. И идти нужно, конечно, по пути сознания. А путь сознания — это внимательность к тому, что ты делаешь.
— Ваши временами довольно резкие, болезненные высказывания по поводу общего состояния кино в нашей стране не мешают вам общаться с другими режиссерами?
— У меня нет друзей-режиссеров в России. Хоть я и стараюсь делать какие-то шаги навстречу: недавно познакомился со Звягинцевым, например. Мне интересен любой реальный режиссер в этой стране, потому что сейчас у нас фантастический вакуум, нигде такого нет. Так не бывает, чтобы была сильная кинематография, и все сидели по своим углам. Во времена расцвета Копполлы и Скорцезе была сильная солидарность, они помогали друг другу, иначе нельзя. У нас же каждый сам за себя. Поэтому успех моего фильма действительно нужен, и не потому что я такой хороший, нет — но, мне кажется, он может послужить этаким очагом для людей, которые любят кино, и от этого выиграет только жизнь.
— Значит ли это, что мнение других людей вам неинтересно, ведь они же по сути своим отношением в чем-то подсознательно препятствуют вам, включают красный свет?
— Мне неинтересны рассуждения на уровне «нравится-не нравится», мне интересно, что люди выносят с фильмов, почему кто-то плачет, а кто-то нет. И мне очень интересно, как люди воспримут этот фильм. И если мне скажут: мы гарантируем тебе успех или, наоборот, будет провал, приготовься, — я отвечу: да идите вы к черту! Все по-другому, я не хочу так, не надо мне все рассказывать. Многие до сих пор думают, что мои фильмы не знает и миллиардная часть процента — это я слышал про «Deadline». Сейчас, несмотря на интерес американцев, они тоже не видят во мне коммерческого режиссера. Меня же никто не заметил, хотя меня знают все продюсеры. Это любопытный тест. Это заводит тебя, это борьба, это спорт. Я не знаю, хорошо это или плохо, но это движет тобой. И если страна говорит «нет» тому, что я предлагаю, — я имею в виду так называемых профессионалов, — то давайте посмотрим. Тогда, получается, что ни Питеру Джексону, ни Стивену Спилбергу нельзя было бы доверять съемки фильма. Потому что у нас запрет на фантастическое, запрет на триллеры, люди их не понимают.
— А вам не хотелось бы, чтобы те продюсеры, которые упорно вас не замечали, после выхода «Дочерей…», начали кусать локти от зависти, дескать, как же они вас пропустили?
— Нет. Как режиссер я нахожусь в другой лиге, и мне это неинтересно. Но мы не будды, мы не едины. Внутри нас находятся разные филиалы дьявола, они работают, получают от него разную корреспонденцию. Этакие бюрократические конторы, которые должны перед дьяволом отчитываться, сколько раз человек подумал о темном, сколько раз совершил подлость. Естественно, я тоже арена борьбы, как и любой другой человек. Но ничего хорошего я в этом не вижу и стараюсь балансировать. Это духовное кунг-фу. Ненависть и ярость возникают в связи с огромной тупостью, глупостью и непониманием, которое ты испытываешь, но они гонят тебя вперед, ты хочешь снимать скальпы. И такое количество крови в фильмах множества режиссеров — это желание отомстить, выпустить пар после многих лет непонимания.
Эпилог
Как только мы заканчиваем беседу, Паша тут же бросается к телевизору, попутно записывая мне свой e-mail: «Черт, надо же хоккей смотреть!». Руминов увлеченно следит за тем, как чехи выясняют с финнами, кто же из них попадет в финал. На мой удивленный взгляд он отвечает: «Всю жизнь болею за сборную Финляндии, не знаю, почему, без каких-либо причин». Мы прощаемся, и я уже стою в дверях, когда Руминов неожиданно говорит: «С фильмом вчера у меня ничего не ладилось, и я решил послушать Сальери — ну вроде как тоже лузер». Он смеется и добавляет: «Но, мне кажется, зря он переживал, сейчас такие времена… Скоро что Моцарт, что Сальери — все одно будет: классическая музыка».